И.А. Бунин
Геннисарет
В
Вифлееме, в подземном приделе храма Рождества, блещет среди мраморного
пола, неровного от времени, большая серебряная звезда. И вокруг нее -
крупные латинские литеры, твердая и краткая надпись:
Hie de Virgine Maria lesus Christus natus est.
В
приделе, как и подобает пещере, бедно. Но огнями, серебром, самоцветами
переливаются над звездою неугасимые лампады. Там, наверху - жаркое и
веселое солнечное утро, пестрота и крик восточного базара. Здесь -
холод, сумрак, благоговейное молчание:
Hie de Virgine Maria lesus Christus natus est.
Есть
древние пергаменты, называемые палимпсестами, - хартии, письмена
которых полустерты или покрыты чем-либо, чтобы, на месте их, можно было
начертать новые. В Вифлееме чувствуешь, прозреваешь то драгоценное,
первое, что сохранилось на его священном палимпсесте. В царские одеяния
облекли рожденного здесь, царям, путеводимым звездою, повелели принести
ему, лежащему в яслях, венцы свои, злато, ливан, смирну, и легендами,
прекраснее которых нет на земле, расцветили сладчайшую из земных поэм -
поэму его рождения. Но, когда благоговейно склоняешься над нею в
Вифлееме, проступает простое, первое.
Назарет - детство его. Там
протекло оно в тишине, в безвестности. Там огорчали и радовали его игры
со сверстниками, там ласковая рука матери чинила его детскую
рубашечку... Ветхие пергаменты Назарета остались во всей своей древней
простоте. Но скудны и чуть видны письмена, уцелевшие на них! И великую
грусть и нежность оставляет в сердце Назарет. Помню темные весенние
сумерки, черных коз, бегущих по каменистым уличкам, тот
первобытно-грубый каменный водоем, к которому когда-то приходила она,
помню ее жилище, маленькое, тесное, пещерное, полное вечерней тьмы,
пустующее уже две тысячи лет... Как полевой цветок, мало кому ведомый,
выросший из случайно занесенного ветром семени в углу покинутого дома,
расцвела и здесь легенда, может быть самая прекрасная, самая
трогательная: без огня, по бедности родителей, засыпал Божественный
младенец; мать сидела у его постельки, тихо заговаривая, убаюкивая его;
а чтобы не было скучно и жутко ему в наступающей ночи, светящиеся мушки
по очереди прилетали радовать его своим зеленым огоньком.
А
страна Геннисаретская, где прошла вся молодость его, все годы
благовествования, все те дни, незабвенные до скончания века, для них же
и был он в мире, - она совсем не сохранила зримых следов его. Но нет
страны прелестнее, и нигде так не чувствуется он!
В ясный вечер,
при заходящем солнце, подходим мы к Геннисарету по Иорданской долине.
Все дико, голо, просто вокруг: и в долине, и по каменистым предгориям,
обступившим ее, - серо-коричневым, в золотисто-рыжих пятнах по склонам,
где от солнца выгорели травы. Тропинка ведет нас среди желтого, уже
созревшего и подсохшего ячменя. За ним - прибрежная деревушка,
глиняная, без единого деревца, кажущаяся необитаемой. Пройдя по серым
пескам, на которых стоит она, увидали мы водную равнину чудесного
зеленого тона, теряющуюся в горной дали, замкнутой неясной громадой
пегого Гермона.
Солнце было за горами. Свет его гаснет здесь
быстро, а как только он гаснет, с гор срывается недолгий, но сильный
ветер. И темнеющее озеро уже шумело от крупной зыби. Четыре гребца
наших поспешили кинуть весла, вздернуть парус и привалиться к бортам,
затянув что-то тоскливо-беззаботное. Ветер ударил в парус, крепко
накренил его, - и мы понеслись в сумрак, на дальние огоньки Тивериады,
рассыпанные под черной горою, стукая днищем по волнам, черпая воду. Я
крикнул, чтобы ослабили парус: эти полуголые, худые, загорелые
галилеяне, в своих войлочных круглых колпачках, прикрывающих только
макушку, крикнули что-то в ответ. "Становилось темно, а Иисус не
приходил к ним. Дул сильный ветер, и море волновалось..." Да, да, это
было здесь! Он дышал этим мягким, сильным, благовонным ветром! - Через
час мы были уже в Тивериаде, маленькой, тесной и грязной, где лишь один
сносный приют - старый латинский монастырь на самом берегу.
От
Тивериады кесарей ничего не осталось. Француз-настоятель, пригласивший
нас ночевать в монастыре, а перед сном выйти на кровлю, с которой
далеко видно было успокоенное в лунном свете озеро, жаловался: они
изнемогают от скуки и тропического зноя в этом навозном местечке;
вокруг них - пустыня; от Магдалы сохранилось только название; от
Капернаума - груды камней, где итальянцы-монахи ведут раскопки; в Табхе
всего пять человек братии... "Это близ Капернаума, на северном берегу?"
- Да, да, - сказал настоятель, глядя на туманные предгория Гадаринские,
за озеро. Луна сияла - высоко-высоко. Все озеро было в светлом,
тончайшем пару. Знойно звенели внизу ночные цикады - на пыльных
кустарниках, на столетних придорожных кактусах. Тивериада спала...
Мне
долго не давал уснуть козленок, жалобно плакавший где-то по соседству.
В маленькое окошечко, пробитое в каменной стене почти под потолком,
белело сквозь железную решетку лунное небо. В полутемной жаркой келье
беззвучно плакали москиты. Блохи же Тивериады упоминаются даже в
путеводителях... Но я поминутно говорил себе: я в Тивериаде! Эта ночь
была одной из счастливейших во всей моей жизни.
Ранним утром мы
поплыли в Капернаум. Озеро недолго дышало утренней свежестью. Вот уже
растянули белый парусиновый навес над лодкой, - и он озаряет лица.
Солнце все ослепительней и жарче. Озеро штилеет. Желто-рыжие верхи
предгорий Гадаринских делают водные зеркала у берегов золотыми. Вода же
под лодкой - зеленая, прозрачная, кажется бездонной. Гребцы дружно
работают, и от поворачивающихся в воде весел извиваются, уходят в
глубину как бы толстые змеи медянки с серебряными брюхами. Пот уже
градом льет с красных лиц гребцов. Они - рыбаки, в лодке лежат их
сети... "Проходя же близ моря Галилейского, он увидел двух братьев,
Симона, называемого Петром, и Андрея, брата его, закидывающих сети в
море..." Разве не мог призвать он и этих? Они еще несколько раз
налегают на весла - и поднимают их: лодка, чуть журча, добегает до
берега. Мы выходим и оглядываемся. На берегу, среди колючих кустарников
и розовых цветов олеандра, - груды белых камней, колонн: это и есть
развалины знаменитой синагоги Капернаумской, куда столько раз, в такие
же знойные дни, входил он, теснимый народом, искавшим коснуться его.
Тишина, солнце, блеск воды. Сухо, жарко, радостно. И вот он, с
раскрытой головою, в белой одежде, идет по берегу, мимо таких же
рыбаков, как наши гребцы... Симон и Петр, "оставив лодку и отца своего,
тотчас последовали за ним"...
Табха между Капернаумом и
Магдалой. Мы опять поплыли мимо невысоких холмов в тех же бурых,
выгоревших травах. Возле Табхи единственное живое место этой пустыни: в
озеро впадает источник, дающий о себе знать несколькими эвкалиптами и
посевами в долинке меж холмами. Под эвкалиптами черный мальчик пасет
десяток черных вислоухих коз с колокольчиками на шее. Это стадо братии.
А приют ее - на холме, рядом: нечто вроде маленькой крепости, два-три
здания из дикого камня за высокими стенами. Настоятель здесь
старик-немец, чистота и порядок у него немецкие. Встретил он нас,
сожженных зноем, сдержанно, но приветливо, комнаты дал в нижнем этаже,
самые прохладные, выходящие на большую каменную террасу, в садик по
скату холма, усыпанный гравием, испещренный легкой тенью светлой,
сквозной зелени перечных деревьев, нежнейших мимоз и нежнейших хвойных
пород - серебристо-голубых, легких, как пух. Среди них поднимались
две-три пальмы, чернели молоденькие кипарисы, цвели розы, ворковали
дикие горлинки, наслаждаясь солнечным затишьем... И, оставшись один на
террасе, я взял с каменного стола лежавшее на нем Евангелие,
развернутое как раз на тех страницах, что говорят о море Галилейском.
Теперь оно было предо мною. Воздушно-зеленое, во всей тропической
мягкости своей, оно тонуло, млело в серебристом полуденном свете,
теряясь на юге.
Как сладок, как ласков здесь изредка набегающий,
теплый от дыхания затуманенных зноем гор, сильный южный ветер! Как
широко, все сгущаясь и темнея, бежит перед ним лиловая зыбь по зеркалам
у берегов, где светит золото предгорий! Как долго, как дремотно
кланяются после него кипарисы и шелестят вайи пальм, напоминая о
Египте, сохранившем его драгоценную жизнь в младенчестве!
1911
Из сборника "Тень птицы" (1907-1911)