М. Ю. Лермонтов и православие
Красота поэзии Лермонтова, в сущности, не что иное, как отблеск вечной красоты Божьего соизъявления:
С тех пор как вечный судия
Мне дал всеведенье пророка…
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья.
В этих словах “Пророка” поэт выступает хранителем (понятно, в границах литературного творчества) и глашатаем заветов Предвечного, отстаивает правоту священного, противодействуя силам зла и порока… Согласно высказыванию исследователя православных традиций в русской классике М. М. Дунаева, “религиозность нашей литературы проявляется не в простой связи с церковной жизнью, равно как и не в исключительном внимании к сюжетам Святого Писания. Главное: русские писатели смотрели на жизненные события, характеры и стремления людей, озаряя их светом евангельской истины, мыслили в категориях православия, и это проявилось не только в прямых публицистических выступлениях, но и в системе художественных образов”.
Лермонтову ещё в XIX веке отвели место (казавшееся долгое время почётным) непримиримого “богоборца”. Это суждение настолько распространилось в нашей критике и литературоведении, что стало синонимом его высших художественных достижений. Сейчас напрямую почти никто не пишет о “богоборчестве” Лермонтова, но мысль о латентном, скрытом присутствии этого чувства в творчестве страстного поэта нет-нет да и проявится в иных публикациях. Огорчительно в одном из словников прочитать о том, что “бунт Лермонтова против Бога основан на неприятии коренных, неколебимых законов мироздания”. Откуда берёт своё начало достаточно распространённое в научной литературе представление о том, что у Лермонтова, в самих его творческих установках, была с “небом гордая вражда”, совпадающая якобы с противостоянием Господу?
Можно назвать несколько источников такого заблуждения, ведущего к искажению подлинного смысла лермонтовского творчества. Но особого внимания заслуживает тенденциозно интерпретированное письмо В. Г. Белинского к В. П. Боткину от 17 марта 1842 года. Восторгаясь “взмашистостью” хотя и не вполне освободившейся от детскости “львиной натуры” Лермонтова, критик сообщает, что в отличие от пушкинских творений в “Демоне” замечается «сатанинская улыбка на жизнь, искривляющая младенческие ещё уста, это “с небом гордая вражда” (курсив мой. — И.Щ.), это — презрение рока и предчувствие его неизбежности». Интересующая нас цитата приводится Белинским из шестой редакции “Демона”, которую Белинский знал по одному из списков и которую сам автор не считал окончательной. В более поздней, восьмой редакции, приготовленной (1841) для чтения во Дворце (ввиду гибели поэта она оказалась последней), отмеченных слов уже не было. Белинский, понятно, этого не знал и знать не мог, потому что публикация восьмой редакции состоялась только в 1856 году в Германии (по рукописи, принадлежавшей А. И. Философову), когда в живых уже не было ни поэта, ни критика.
Что же в действительности представлял собою фрагмент, откуда Белинский извлёк злополучную фразу, не подозревая, что её больше не будет в последующих редакциях и что она, зафиксированная в его письме, станет потом (уже после его смерти) прологом к различного рода толкованиям о так называемых богоборческих настроениях поэта? Рисуя Тамару, умерщвлённую Демоном, Лермонтов задерживает внимание на “странной” улыбке, теплившейся на устах усопшей:
Печальный смысл улыбки той:
Что в ней? Насмешка ль над судьбой,
Непобедимое ль сомненье?
Иль к жизни хладное презренье?
Иль с небом гордая вражда?
Как знать? Для света навсегда
Утрачено её значенье?
[II, 483. Курсив мой. — И.Щ.]
Вот, оказывается, в каком контексте находятся слова, которые вызвали сначала интерес Белинского, а затем, в результате различных филологических перестановок и “подтасовок”, стали едва ли не alter ego лермонтовского “я”. Но ведь застывшая на устах Тамары улыбка (и ничто иное!) могла означать (всего лишь могла!), как это видно по тексту, разные состояния. К примеру, “сомнения” (в чем, в ком?) либо “презренье к жизни” (почему, отчего?), либо, наконец, “вражду” с судьбой и “небом” в том смысле, что никому ведь не хочется так рано умирать… Автор намеренно раздвигает круг предполагаемых ощущений прелестного молодого создания (“Как спящая пери мила, / Она в гробу своём лежала”), чтобы нагляднее подчеркнуть неординарность происшедшего — противостояние “зла” добру. Победу в поэме одерживает всё-таки добро:
Она страдала и любила —
И рай открылся для любви.
Кого “любила” Тамара, за что “страдала”? Любила земные радости, предавалась грёзам любви, в которых не виновата, потому что была обманута искуснейшим из соблазнителей — сатаной. Это и явилось её “страданием”, ибо на свете нет горше муки, чем обмануться в “чистых” помыслах и желаниях. Именно за такие страдания Тамара прощена Господом: “И рай открылся для любви”.
Описание “улыбки” (всего лишь улыбки!) персонажа, к тому же с разнонаправленными признаками, что свойственно гению Лермонтова, нельзя относить к самому автору, делать вывод о его “гордой” вражде с “небом”, то есть с Господом. И уж никак нельзя на основе одной фразы формулировать заключение об атеистической направленности самого творчества поэта, с чем, к сожалению, мы сталкиваемся в работах ряда исследователей, преимущественно XIX и XX веков. “Однако Белинский поступил именно так. Связал же он фразу, относящуюся к персонажу, с настроением автора, и это стало эталоном в определении мировоззренческой позиции Лермонтова”, — скажет кто-либо из оппонентов. Да, такое заключение может вынести неподготовленный читатель или торопливо пролистывающий переписку Белинского исследователь, в особенности если он склонен к жёсткому подчинению отдельных цитат своей концепции. Хорошо знавший особенности эпистолярной стилистики своего друга, В. П. Боткин чутко уловил главное направление его мысли и выразил согласие с критиком, несколько перефразировав его суждение о “Демоне”. Как бы в продолжение рассуждений Белинского Боткин более определённо связал содержание лермонтовской поэмы с отрицанием “духа и миросозерцания, выработанного Средними веками, или, ещё другими словами, пребывающего общественного устройства”. Относительно Белинского надо добавить ещё, что как раз в начале 40-х годов он переходил уже к материализму, к идеям социального переустройства жизни. Именно поэтому в системе его представлений (“утопический социализм”) выражение, взятое из шестой редакции лермонтовского “Демона”, означало “вражду” не с мистическими, небесными силами как таковыми, а с общественными недугами своего времени в первую очередь. В противном случае не было бы в упомянутом письме критика от 17 марта 1842 года приписки о том, что “Демон” сделался “фактом” его жизни. Ясно, что Белинского привлекал общественно-бунтующий, а не религиозно-протестующий пафос поэмы Лермонтова и всего его творчества.
Освобождённое от кавычек выражение с небом гордая вражда воспринимается как прямая констатация атеистической позиции самого Лермонтова. Иногда подобный вывод закрепляется ссылкой на Вл.Соловьёва, крупного русского философа конца XIX века, который по-своему понимал Лермонтова и в 1899 году дал крайне спорное, в сущности ошибочное заключение о поэте: “Мы не найдём ни одного указания, чтобы он когда-нибудь тяготился взаправду своею гордостью и обращался к смирению, и демон гордости мешал ему действительно побороть и изгнать двух младших демонов (злобы и нечистоты)”. Увы! Это вовсе не так, и согласиться с выводом уважаемого философа невозможно, если рассматривать творчество гениального художника в эволюции, притом как воспроизведение наиболее активных (“взыскующих”) сторон человеческого духа. Всё своё творчество Лермонтов посвятил борьбе с “порочным” в его онтологическом проявлении во имя Священного. Но очень часто, к сожалению, акценты переставлялись. Лермонтову нередко приписывали противодействие Священному под видом уяснения особенностей пафоса его поэтического отрицания, составляющего самую существенную черту лермонтовского творчества. Но этому свойству ни в лирике, ни в прозе Лермонтова нельзя придавать универсального значения. Нельзя забывать, что он начинал свой путь провозглашением: “Любить необходимо мне” — и закончил гигантской грёзой о том, чтобы “всю ночь, весь день мой слух лелея, / Про любовь мне сладкий голос пел”.
Отражение православных идей в творчестве Лермонтова следует искать и в сюжетных, и в мировоззренческих компонентах. К примеру, в основе поэмы “Демон” — изображение борьбы падшего ангела против Господа. Лермонтов, что не раз отмечалось исследователями, близок к трактовке данного конфликта к библейским текстам. Но есть и различия, отступления. Однако их не следует воспринимать в том смысле, что будто бы поэт на стороне Демона, что в его образе “персонифицированы” собственные умонастроения Лермонтова. Такое толкование художественной доминанты поэмы противоречит её объективному смыслу. Ведь то, что характерно для персонажа, не обязательно свойственно авторскому сознанию. Поэтому распространённое суждение о том, что борьба Демона с Господом есть своеобразное воплощение теологического бунтарства Лермонтова, не находит подтверждения в поэтической конструкции шедевра. Напротив, совокупность художественных перипетий в “Демоне” воспринимается как решительное стремление поэта показать наконец всю бессмыслицу любви, вышедшей из отрицания, невозможность приобщения к любви и гармонии без признания силы и первенства Господа:
Хочу любить, хочу молиться,
Хочу я веровать добру, —
говорит Демон Тамаре. И это не притворство: Демон действительно тяготится своим одиночеством (такова версия Лермонтова), равно как и властью над “ничтожною” землёй. Встретив Тамару, он ощущает прелесть добра и красоты. Ему кажется, что “жизни новой” теперь “пришла желанная пора”:
Мой рай, мой ад в твоих очах.
Люблю тебя нездешней страстью. <…>
Во дни блаженства мне в раю
Одной тебя недоставало, —
говорит он Тамаре. Но именно такая страсть — огромная и в то же время сосредоточенная на удовлетворении личного хотения — не позволяет Демону преодолеть столь же огромный индивидуализм, заложенный в нём непримиримостью борьбы с Господом. Демон клянётся Тамаре отречься от “гордых дум”, “веровать добру” и даже с “небом примириться”, но единственным гарантом обещанных исполнений оказывается у него лишь собственное “я”. Другого мира Демон не знает, да его и нет для него:
В любви, как в злобе, верь, Тамара,
Я неизменен и велик.
Тебя я, вольный сын эфира,
Возьму в надзвёздные края;
И будешь ты царица мира,
Подруга первая моя…
Как видим, всюду — “я”, “моя”, “меня”, мало того — вот парадокс! — любовь уравнена со “злобой” и как бы продолжает её, только в другой плоскости. На “земном” языке это называется эгоистической страстью, и потому прикосновение Демона к Тамаре оказывается губительным, смертельным для неё. Другого результата и быть не могло, потому что в любви Демон (ещё один парадокс!) не радовался, а торжествовал от сознания своего могущества и превосходства. Но торжество оказалось недолгим. В единоборстве с Посланником Неба Демон терпит поражение, душа Тамары отправляется в рай:
И проклял Демон побежденный
Мечты безумные свои,
И вновь остался он, надменный,
Один, как прежде, во вселенной
Без упованья и любви!..
Сомневаться в значении этих слов невозможно. Здесь всё говорит о поражении, о несостоятельности духа “зла” в борьбе с Господом. И это совпадает не только с евангельским толкованием общемирового конфликта, но и с религиозно-философскими убеждениями самого Лермонтова. В начале творческого пути и некоторое время спустя у Лермонтова было нечто, похожее на “заигрывание” с обольстительной силой “зла”, своего рода апология Демона, что, вероятно, и отразилось на обстоятельствах собственной судьбы Лермонтова как человека — кто знает? Но романтическое упоение “адской” стихией, сказавшееся в некоторых произведениях Лермонтова (к примеру, в стихотворении “Мой демон”: “Собранье зол его стихия…”, 1829, новая переработка под тем же названием — 1831), преодолено автором в “Демоне”. Поэма создавалась в течение всей жизни поэта и завершается сценою, которая вполне проясняет торжество высшей силы Бога, как это и обозначено в Святом Писании в отношении борьбы сатаны против Господа:
“Исчезни, мрачный дух сомненья! –
Посланник неба отвечал. —
Довольно ты торжествовал;
Но час суда теперь настал —
И благо Божие решенье!” <…>
И Ангел строгими очами
На искусителя взглянул
И, радостно взмахнув крылами,
В сиянье неба потонул.
Таким образом, Лермонтов освещает конфликт поэмы в соответствии с канонами евангельских текстов. Что же касается поэтизации демонического “бунтарства”, “мощи” героя, то всё это мотивировано в поэме традиционным для романтического стиля усилением потенциальных возможностей персонажа и не означает авторского признания за ним подобия идеала. Отрицание, составляя пафос и силу Лермонтова в осуждении порочного, отнюдь не являлось источником его вдохновения. Оно означало неприятие общественных, нравственных аномалий века, но не бунт против Бога. В характеристике своих персонажей в качестве оценочного критерия Лермонтов очень часто подчёркивает их способность или желание жить и действовать на земле в соответствии с нормами религиозного верования. Это основной критерий Лермонтова в оценке достоинств человека. Но воплощается данный критерий в творчестве поэта многообразно и — что в особенности необходимо подчеркнуть — весьма специфично. А именно: как неудовлетворённость лирического героя самим собою и окружающей средою, как его порыв к идеалам любви, чести, добра, красоты, активного деяния.
В лермонтоведческих работах уже отмечалась особая теплота, интимная, так сказать, доверительность лирических героев Лермонтова в обращении к Богу как источнику озарённости человека, ведущей его к Богу, к пониманию высших форм добродетели и красоты. Именно в такой плоскости можно воспринимать обращение к Божьей Матери в стихотворении “Молитва”, где лирический герой молит Пресвятую Богородицу не за себя, а за “душу достойную”, “душу прекрасную”. В переводе текста в автобиографический план, по всей видимости, за душу Вареньки Лопухиной, которая по ошибке согласилась выйти (1835) замуж, не дождавшись поэта. Стихотворение было написано в 1837 году. К этому времени огорчения и обиды, связанные с неожиданным решением Вареньки, уже улеглись в душе поэта. Сама же страсть его как бы растворилась в чувстве добра, человеколюбия. Отсюда эмоциональная открытость обращения к Пресвятой Богородице с просьбой защитить “деву невинную”. Характерная деталь: поэт обращается не к “судьбе”, не к “случаю — надежде самонадеянных и волевых натур, а к “Тёплой Заступнице мира холодного”.
Связь Лермонтова с православным мироощущением была не внешнетематической, а глубинно-органической. Она проявлялась в его творчестве как оценка действий и переживаний персонажей, а также лирических чувств, раскрываемых в собственном саморазвитии, наконец, как порыв к горним высотам Животворящего Духа.
С тех пор как вечный судия
Мне дал всеведенье пророка…
Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья.
В этих словах “Пророка” поэт выступает хранителем (понятно, в границах литературного творчества) и глашатаем заветов Предвечного, отстаивает правоту священного, противодействуя силам зла и порока… Согласно высказыванию исследователя православных традиций в русской классике М. М. Дунаева, “религиозность нашей литературы проявляется не в простой связи с церковной жизнью, равно как и не в исключительном внимании к сюжетам Святого Писания. Главное: русские писатели смотрели на жизненные события, характеры и стремления людей, озаряя их светом евангельской истины, мыслили в категориях православия, и это проявилось не только в прямых публицистических выступлениях, но и в системе художественных образов”.
Лермонтову ещё в XIX веке отвели место (казавшееся долгое время почётным) непримиримого “богоборца”. Это суждение настолько распространилось в нашей критике и литературоведении, что стало синонимом его высших художественных достижений. Сейчас напрямую почти никто не пишет о “богоборчестве” Лермонтова, но мысль о латентном, скрытом присутствии этого чувства в творчестве страстного поэта нет-нет да и проявится в иных публикациях. Огорчительно в одном из словников прочитать о том, что “бунт Лермонтова против Бога основан на неприятии коренных, неколебимых законов мироздания”. Откуда берёт своё начало достаточно распространённое в научной литературе представление о том, что у Лермонтова, в самих его творческих установках, была с “небом гордая вражда”, совпадающая якобы с противостоянием Господу?
Можно назвать несколько источников такого заблуждения, ведущего к искажению подлинного смысла лермонтовского творчества. Но особого внимания заслуживает тенденциозно интерпретированное письмо В. Г. Белинского к В. П. Боткину от 17 марта 1842 года. Восторгаясь “взмашистостью” хотя и не вполне освободившейся от детскости “львиной натуры” Лермонтова, критик сообщает, что в отличие от пушкинских творений в “Демоне” замечается «сатанинская улыбка на жизнь, искривляющая младенческие ещё уста, это “с небом гордая вражда” (курсив мой. — И.Щ.), это — презрение рока и предчувствие его неизбежности». Интересующая нас цитата приводится Белинским из шестой редакции “Демона”, которую Белинский знал по одному из списков и которую сам автор не считал окончательной. В более поздней, восьмой редакции, приготовленной (1841) для чтения во Дворце (ввиду гибели поэта она оказалась последней), отмеченных слов уже не было. Белинский, понятно, этого не знал и знать не мог, потому что публикация восьмой редакции состоялась только в 1856 году в Германии (по рукописи, принадлежавшей А. И. Философову), когда в живых уже не было ни поэта, ни критика.
Что же в действительности представлял собою фрагмент, откуда Белинский извлёк злополучную фразу, не подозревая, что её больше не будет в последующих редакциях и что она, зафиксированная в его письме, станет потом (уже после его смерти) прологом к различного рода толкованиям о так называемых богоборческих настроениях поэта? Рисуя Тамару, умерщвлённую Демоном, Лермонтов задерживает внимание на “странной” улыбке, теплившейся на устах усопшей:
Печальный смысл улыбки той:
Что в ней? Насмешка ль над судьбой,
Непобедимое ль сомненье?
Иль к жизни хладное презренье?
Иль с небом гордая вражда?
Как знать? Для света навсегда
Утрачено её значенье?
[II, 483. Курсив мой. — И.Щ.]
Вот, оказывается, в каком контексте находятся слова, которые вызвали сначала интерес Белинского, а затем, в результате различных филологических перестановок и “подтасовок”, стали едва ли не alter ego лермонтовского “я”. Но ведь застывшая на устах Тамары улыбка (и ничто иное!) могла означать (всего лишь могла!), как это видно по тексту, разные состояния. К примеру, “сомнения” (в чем, в ком?) либо “презренье к жизни” (почему, отчего?), либо, наконец, “вражду” с судьбой и “небом” в том смысле, что никому ведь не хочется так рано умирать… Автор намеренно раздвигает круг предполагаемых ощущений прелестного молодого создания (“Как спящая пери мила, / Она в гробу своём лежала”), чтобы нагляднее подчеркнуть неординарность происшедшего — противостояние “зла” добру. Победу в поэме одерживает всё-таки добро:
Она страдала и любила —
И рай открылся для любви.
Кого “любила” Тамара, за что “страдала”? Любила земные радости, предавалась грёзам любви, в которых не виновата, потому что была обманута искуснейшим из соблазнителей — сатаной. Это и явилось её “страданием”, ибо на свете нет горше муки, чем обмануться в “чистых” помыслах и желаниях. Именно за такие страдания Тамара прощена Господом: “И рай открылся для любви”.
Описание “улыбки” (всего лишь улыбки!) персонажа, к тому же с разнонаправленными признаками, что свойственно гению Лермонтова, нельзя относить к самому автору, делать вывод о его “гордой” вражде с “небом”, то есть с Господом. И уж никак нельзя на основе одной фразы формулировать заключение об атеистической направленности самого творчества поэта, с чем, к сожалению, мы сталкиваемся в работах ряда исследователей, преимущественно XIX и XX веков. “Однако Белинский поступил именно так. Связал же он фразу, относящуюся к персонажу, с настроением автора, и это стало эталоном в определении мировоззренческой позиции Лермонтова”, — скажет кто-либо из оппонентов. Да, такое заключение может вынести неподготовленный читатель или торопливо пролистывающий переписку Белинского исследователь, в особенности если он склонен к жёсткому подчинению отдельных цитат своей концепции. Хорошо знавший особенности эпистолярной стилистики своего друга, В. П. Боткин чутко уловил главное направление его мысли и выразил согласие с критиком, несколько перефразировав его суждение о “Демоне”. Как бы в продолжение рассуждений Белинского Боткин более определённо связал содержание лермонтовской поэмы с отрицанием “духа и миросозерцания, выработанного Средними веками, или, ещё другими словами, пребывающего общественного устройства”. Относительно Белинского надо добавить ещё, что как раз в начале 40-х годов он переходил уже к материализму, к идеям социального переустройства жизни. Именно поэтому в системе его представлений (“утопический социализм”) выражение, взятое из шестой редакции лермонтовского “Демона”, означало “вражду” не с мистическими, небесными силами как таковыми, а с общественными недугами своего времени в первую очередь. В противном случае не было бы в упомянутом письме критика от 17 марта 1842 года приписки о том, что “Демон” сделался “фактом” его жизни. Ясно, что Белинского привлекал общественно-бунтующий, а не религиозно-протестующий пафос поэмы Лермонтова и всего его творчества.
Освобождённое от кавычек выражение с небом гордая вражда воспринимается как прямая констатация атеистической позиции самого Лермонтова. Иногда подобный вывод закрепляется ссылкой на Вл.Соловьёва, крупного русского философа конца XIX века, который по-своему понимал Лермонтова и в 1899 году дал крайне спорное, в сущности ошибочное заключение о поэте: “Мы не найдём ни одного указания, чтобы он когда-нибудь тяготился взаправду своею гордостью и обращался к смирению, и демон гордости мешал ему действительно побороть и изгнать двух младших демонов (злобы и нечистоты)”. Увы! Это вовсе не так, и согласиться с выводом уважаемого философа невозможно, если рассматривать творчество гениального художника в эволюции, притом как воспроизведение наиболее активных (“взыскующих”) сторон человеческого духа. Всё своё творчество Лермонтов посвятил борьбе с “порочным” в его онтологическом проявлении во имя Священного. Но очень часто, к сожалению, акценты переставлялись. Лермонтову нередко приписывали противодействие Священному под видом уяснения особенностей пафоса его поэтического отрицания, составляющего самую существенную черту лермонтовского творчества. Но этому свойству ни в лирике, ни в прозе Лермонтова нельзя придавать универсального значения. Нельзя забывать, что он начинал свой путь провозглашением: “Любить необходимо мне” — и закончил гигантской грёзой о том, чтобы “всю ночь, весь день мой слух лелея, / Про любовь мне сладкий голос пел”.
Отражение православных идей в творчестве Лермонтова следует искать и в сюжетных, и в мировоззренческих компонентах. К примеру, в основе поэмы “Демон” — изображение борьбы падшего ангела против Господа. Лермонтов, что не раз отмечалось исследователями, близок к трактовке данного конфликта к библейским текстам. Но есть и различия, отступления. Однако их не следует воспринимать в том смысле, что будто бы поэт на стороне Демона, что в его образе “персонифицированы” собственные умонастроения Лермонтова. Такое толкование художественной доминанты поэмы противоречит её объективному смыслу. Ведь то, что характерно для персонажа, не обязательно свойственно авторскому сознанию. Поэтому распространённое суждение о том, что борьба Демона с Господом есть своеобразное воплощение теологического бунтарства Лермонтова, не находит подтверждения в поэтической конструкции шедевра. Напротив, совокупность художественных перипетий в “Демоне” воспринимается как решительное стремление поэта показать наконец всю бессмыслицу любви, вышедшей из отрицания, невозможность приобщения к любви и гармонии без признания силы и первенства Господа:
Хочу любить, хочу молиться,
Хочу я веровать добру, —
говорит Демон Тамаре. И это не притворство: Демон действительно тяготится своим одиночеством (такова версия Лермонтова), равно как и властью над “ничтожною” землёй. Встретив Тамару, он ощущает прелесть добра и красоты. Ему кажется, что “жизни новой” теперь “пришла желанная пора”:
Мой рай, мой ад в твоих очах.
Люблю тебя нездешней страстью. <…>
Во дни блаженства мне в раю
Одной тебя недоставало, —
говорит он Тамаре. Но именно такая страсть — огромная и в то же время сосредоточенная на удовлетворении личного хотения — не позволяет Демону преодолеть столь же огромный индивидуализм, заложенный в нём непримиримостью борьбы с Господом. Демон клянётся Тамаре отречься от “гордых дум”, “веровать добру” и даже с “небом примириться”, но единственным гарантом обещанных исполнений оказывается у него лишь собственное “я”. Другого мира Демон не знает, да его и нет для него:
В любви, как в злобе, верь, Тамара,
Я неизменен и велик.
Тебя я, вольный сын эфира,
Возьму в надзвёздные края;
И будешь ты царица мира,
Подруга первая моя…
Как видим, всюду — “я”, “моя”, “меня”, мало того — вот парадокс! — любовь уравнена со “злобой” и как бы продолжает её, только в другой плоскости. На “земном” языке это называется эгоистической страстью, и потому прикосновение Демона к Тамаре оказывается губительным, смертельным для неё. Другого результата и быть не могло, потому что в любви Демон (ещё один парадокс!) не радовался, а торжествовал от сознания своего могущества и превосходства. Но торжество оказалось недолгим. В единоборстве с Посланником Неба Демон терпит поражение, душа Тамары отправляется в рай:
И проклял Демон побежденный
Мечты безумные свои,
И вновь остался он, надменный,
Один, как прежде, во вселенной
Без упованья и любви!..
Сомневаться в значении этих слов невозможно. Здесь всё говорит о поражении, о несостоятельности духа “зла” в борьбе с Господом. И это совпадает не только с евангельским толкованием общемирового конфликта, но и с религиозно-философскими убеждениями самого Лермонтова. В начале творческого пути и некоторое время спустя у Лермонтова было нечто, похожее на “заигрывание” с обольстительной силой “зла”, своего рода апология Демона, что, вероятно, и отразилось на обстоятельствах собственной судьбы Лермонтова как человека — кто знает? Но романтическое упоение “адской” стихией, сказавшееся в некоторых произведениях Лермонтова (к примеру, в стихотворении “Мой демон”: “Собранье зол его стихия…”, 1829, новая переработка под тем же названием — 1831), преодолено автором в “Демоне”. Поэма создавалась в течение всей жизни поэта и завершается сценою, которая вполне проясняет торжество высшей силы Бога, как это и обозначено в Святом Писании в отношении борьбы сатаны против Господа:
“Исчезни, мрачный дух сомненья! –
Посланник неба отвечал. —
Довольно ты торжествовал;
Но час суда теперь настал —
И благо Божие решенье!” <…>
И Ангел строгими очами
На искусителя взглянул
И, радостно взмахнув крылами,
В сиянье неба потонул.
Таким образом, Лермонтов освещает конфликт поэмы в соответствии с канонами евангельских текстов. Что же касается поэтизации демонического “бунтарства”, “мощи” героя, то всё это мотивировано в поэме традиционным для романтического стиля усилением потенциальных возможностей персонажа и не означает авторского признания за ним подобия идеала. Отрицание, составляя пафос и силу Лермонтова в осуждении порочного, отнюдь не являлось источником его вдохновения. Оно означало неприятие общественных, нравственных аномалий века, но не бунт против Бога. В характеристике своих персонажей в качестве оценочного критерия Лермонтов очень часто подчёркивает их способность или желание жить и действовать на земле в соответствии с нормами религиозного верования. Это основной критерий Лермонтова в оценке достоинств человека. Но воплощается данный критерий в творчестве поэта многообразно и — что в особенности необходимо подчеркнуть — весьма специфично. А именно: как неудовлетворённость лирического героя самим собою и окружающей средою, как его порыв к идеалам любви, чести, добра, красоты, активного деяния.
В лермонтоведческих работах уже отмечалась особая теплота, интимная, так сказать, доверительность лирических героев Лермонтова в обращении к Богу как источнику озарённости человека, ведущей его к Богу, к пониманию высших форм добродетели и красоты. Именно в такой плоскости можно воспринимать обращение к Божьей Матери в стихотворении “Молитва”, где лирический герой молит Пресвятую Богородицу не за себя, а за “душу достойную”, “душу прекрасную”. В переводе текста в автобиографический план, по всей видимости, за душу Вареньки Лопухиной, которая по ошибке согласилась выйти (1835) замуж, не дождавшись поэта. Стихотворение было написано в 1837 году. К этому времени огорчения и обиды, связанные с неожиданным решением Вареньки, уже улеглись в душе поэта. Сама же страсть его как бы растворилась в чувстве добра, человеколюбия. Отсюда эмоциональная открытость обращения к Пресвятой Богородице с просьбой защитить “деву невинную”. Характерная деталь: поэт обращается не к “судьбе”, не к “случаю — надежде самонадеянных и волевых натур, а к “Тёплой Заступнице мира холодного”.
Связь Лермонтова с православным мироощущением была не внешнетематической, а глубинно-органической. Она проявлялась в его творчестве как оценка действий и переживаний персонажей, а также лирических чувств, раскрываемых в собственном саморазвитии, наконец, как порыв к горним высотам Животворящего Духа.