Аз Бог Ведаю Глагол Добра (“Избяной космос” как будущность России в “Поддонном псалме” Н. Клюева). Э. Б. Мекш


Николай КЛЮЕВ
Поддонный псалом

Что напишу и что реку, о Господи!
Как лист осиновый все писания,
Все книги и начертания:
Нет слова неприточного,
По звуку неложного, непорочного;
Тяжелы душе писанья видимые,
И железо живет в буквах библий!

О душа моя — чудище поддонное,
Стоглавое, многохвостое, тысячепудовое,
Прозри и виждь: свет брезжит!
Раскрылась лилия, что шире неба,
И колесница Зари Прощения
Гремит по камням небесным!
О ясли рождества моего,
Теплая зыбка младенчества,
Ясная келья отрочества,
Дуб, юность мою осеняющий,
Дом крепкий, пространный и убранный,
Училище красоты простой
И слова воздушного —
Как табун белых коней в тумане.
О родина моя земная, Русь буреприимная!
Ты прими поклон мой вечный, родимая,
Свечу мою, бисер слов любви неподкупной,
Как гора необхватной,
Свежительной и мягкой,
Как хвойные омуты кедрового моря!
Вижу тебя не женой, одетой в солнце,
Не схимницей, возлюбившей гроб и шорохи часов безмолвия,
Но бабой-хозяйкой, домовитой и яснозубой,
С бедрами как суслон овсяный,
С льняным ароматом от одежды…
Тебе только тридцать три года —
Возраст Христов лебединый,
Возраст чайки озерной,
Век березы, полной ярого, сладкого сока!..
Твоя изба рудо-желта,
Крепко срублена, смольностенна,
С духом семги и меда от печи,
С балагуром-котом на лежанке
И с парчовою сказкой за пряжей.
Двор твой светл и скотинушкой тучен,
Как холстами укладка невесты;
У коров сытно-мерная жвачка,
Липки сахарно-белы удои,
Шерсть в черед с роговицей линяет,
А в глазах человеческий разум;
Тишиною вспоенные овцы
Шелковистее ветра лесного;
Сыты кони овсяной молитвой
И подкованы веры железом;
Ель Покоя жилье осеняет,
А в ветвях ее Сирин гнездится:
Учит тайнам глубинным хозяйку,
Как взмесить нежных красок опару,
Дрожжи звуков всевышних не сквасить,
Чтобы выпечь животные хлебы,
Пищу жизни, вселенское брашно…

Побывал я под чудною елью
И отведал животного хлеба,
Видел горницу с полкой божничной,
Где лежат два ключа золотые:
Первый ключ от Могущества Двери,
А другой от Ворот Воскрешенья…
Боже, сколько алчущих скрипа петель,
Взмаха створов дверных и воротных,
Миллионы веков у порога,
Как туманов полки над поморьем,
Как за полночью лед ледовитый!..

Есть моря черноводнее вара,
Липче смол и трескового клея
И недвижней стопы Саваофа:
От земли, словно искра от горна,
Как с болот цвет тресты пуховейной,
Возлетает душевное тело,
Чтоб низринуться в черные воды —
В те моря без теченья и ряби;
Бьется тело воздушное в черни,
Словно в ивовой верше лососка;
По борьбе же и смертном биенье
От души лоскутами спадает.
Дух же — светлую рыбью чешуйку,
Паутинку луча золотого —
Держит вар безмаячного моря:
Под пятой невесомой не гнется
И блуждает он, сушей болея…
Но едва материк долгожданный,
Как слеза за ресницей, забрезжит,
Дух становится сохлым скелетом,
Хрупче мела, трухлявее трута,
С серым коршуном-страхом в глазницах,
Смерть вторую нежданно вкушая.

Боже, сколько умерших миров,
Безымянных вселенских гробов!
Аз Бог Ведаю Глагол Добра —
Пять знаков чище серебра;
За ними вслед: Есть Жизнь Земли —
Три буквы — с златом корабли,
И напоследок знак Фита —
Змея без жала и хвоста…
О, Боже сладостный, ужель я в малый миг
Родимой речи таинство постиг,
Прозрел, что в языке поруганном моем
Живет Синайский глас и вышний трубный гром,
Что песню мужика «Во зеленых лузях»
Создать понудил звук и тайнозренья страх?!

По Морю морей плывут корабли с золотом:
Они причалят к пристани того, кто братом зовет Сущего,
Кто, претерпев телом своим страдание,
Всё телесное спасет от гибели
И явится Спасителем мира.

Приложитесь ко мне, братья,
К язвам рук моих и ног:
Боль духовного зачатья
Рождеством я перемог!

Он родился — цветик алый,
Долгочаемый младень:
Серый камень, сук опалый
Залазурились, как день.

Снова голубь Иорданский
Над землею воспарил:
В зыбке липовой крестьянской
Сын спасенья опочил.

Бельте девушки, холстины,
Печь топите для ковриг:
Легче отблеска лучины
К нам слетит Архистратиг.

Пир мужицкий свят и мирен
В хлебном Спасовом раю,
Запоет на ели Сирин:
Баю-баюшки-баю.

От звезды до малой рыбки
Всё возжаждет ярых крыл,
И на скрип вселенской зыбки
Выйдут деды из могил.

Станет радуга лампадой,
Море — складнем золотым,
Горн потухнувшего ада —
Полем ораным мирским.

По тому ли хлебоборью
Мы, как изморозь весной,
Канем в Спасово поморье
Пестрядинною волной.

1916




О Русь! в предвиденьи высоком
Ты мыслью гордой занята;
Каким же хочешь быть Востоком:
Востоком Ксеркса иль Христа?
Вл. Соловьев

Аз же глаголю вам…
Мф 5; 28

Вопрос Вл.Соловьева о будущем России снимается Н. Клюевым в “маленькой” поэме (термин Есенина) “Поддонный псалом”. Ответ строится в духе теории “синтеза” самого Вл. Соловьева: будущее России разворачивается перед читателем как сакральная “экология”, реализовавшая гностические идеи философского учения Н. Ф. Федорова [1] и радельную практику сектантских “кораблей”.
“Поддонный псалом” впервые был напечатан в 1917 г., в “Ежемесячном журнале”, под названием “Новый псалом”. В конце 1918 г. поэт включил поэму с измененным названием в состав сборника “Медный Кит”, в котором “Поддонный псалом” вместе с поэмой, давшей название сборнику [2], составили “пророческую” дилогию. Но уже в следующем году, когда в Петрограде вышел в свет двухтомник Клюева “Песнослов”, поэт отказался от циклического объединения поэм и опубликовал только “Поддонный псалом”. При жизни поэта поэма больше не будет перепечатываться, хотя именно в этом произведении, наряду с “Избяными песнями”, окончательно закрепится и философски обоснуется модель “избяного космоса” Клюева.

Подобное содержание поэмы определило и ее название. Первоначальное обозначение “новый” на самом деле не соответствовало информационному контексту: скорее, надо бы было сказать “старый”, потому что слово “новый” в революционные годы неизменно соотносилось с содержанием переустройства, а для Клюева была важна идея не столько переустройства (а значит, — гибели чего-либо), сколько идея возвращения (или возрождения) к первично-незыблемому. Отсюда и замена слова “новый” на “поддонный”. По В. Далю, поддон — “все, что ставится или кладется подо дно” чего-либо [3]. Второе слово в названии поэмы осталось неизменным: псалом, как разъясняет “Полный церковно-славянский словарь”, — есть “песнь, песнопение <…>; в Библии и в церковном употреблении псалмами называются только те священные песни ветхозаветной церкви, которые собраны в одну священную книгу, известную в составе священного кодекса под именем псалтири” [4]. По выражению Василия Великого, псалом “есть врачество для ран человеческой души, — он уцеломудривает человеческий помысл, он — тишина души, он — орудие от ночных страхов и убежище от наваждений демонских, о — примиряет враждующих, он — украшение молодых и утешение старцев” [5].

Псалтирь стала любимым чтением русских людей с XII века. Как справедливо отмечал В. В. Сиповский в книге (которую, возможно, хорошо знал и Клюев) “История русской словесности”, “в псалмах царя Давида прежде всего видели религиозную сторону, но, несомненно, красота формы, музыка стиля, глубокий лиризм, переходящий от возвышенного пафоса до стонов и воплей униженной и оскорбленной души, должны были неприметно входить в сердце читателя и им овладевать” [6]. Пафос псалма, переходящий в “стоны и вопли”, сродни русской фольклорно-песенной культуре, в которой соседствуют “то разгулье удалое, то сердечная тоска” (Пушкин). Неслучайно поэтому Клюев вводит в свою поэму и упоминание о народной песне, так как считал

Что песню мужика: “Во зеленых лузях”
Создать понудил звук, и тайнозренья страх.[7] Но в целом, кроме этого упоминания, в тексте поэмы больше нет фольклорных параллелей (хотя поэт имел хороший творческий опыт в этом направлении, достаточно вспомнить хотя бы его “Песни из Заонежья”. Фольклорных ориентаций в “Поддонном псалме” нет по той причине, что текст его ориентирован на поэтику Псалтири, даже в плане авторского уподобления псалмопевцу:

Что напишу и что реку, о Господи!
Как лист осиновый все писания,
Все книги и начертания:
Нет слова неприточного,
По звуку неложного, непорочного;
Тяжелы душе писанья видимые,
И железо живет в буквах библий! Начало “Поддонного псалма” вариативно ставит тему поиска истины (Божественного смысла бытия); сомнения, охватившие автора, напоминают стенания царя Давида:

Господи! пред Тобою все желания мои,

и воздыхание мое не сокрыто от Тебя.

………………………………………….
А я, как глухой не слышу,
и как немой, который не открывает уст своих;
и стал я, как человек, который не слышит
и не имеет в устах своих ответа.
(Пс 38 (37); 10, 14-15)

Уже в самом начале “Поддонного псалма” речь идет о поисках “неприточного, неложного и непорочного” слова, т. е. слова первоначального, “поддонного” [8], такого, которым начинается Евангелие от Иоанна: “В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все через Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В нем была жизнь и жизнь была свет человеков” (Ин 1; 1-4). По Клюеву, все последующие толкования Божественного Слова являются ложными (отсюда — “тяжелы душе писанья видимые”), а значит, и предательскими (“как лист осиновый все писания”, ибо, как известно, осина — иудино дерево). Прозрение, или возвращение к истине, возможно только индивидуально, когда человек победит в себе Зверя:

О, душа моя — чудище поддонное,
Стоглавое, многохвостое, тысячепудовое,
Прозри и виждь: свет брезжит!

Клюевское сравнение души человека с “чудищем” соотносится с разными контекстами:

1) со знаменитым эпиграфом “Путешествия из Петербурга в Москву” А. Н. Радищева — “Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй” [9],

2) с псалмами Давида:

Душа моя среди львов;
я лежу среди дышащих пламенем, среди сынов человеческих,
у которых зубы — копья и стрелы,
и у которых язык — острый меч.
(Пс 57 (56); 5)

Сюжет поэмы Клюева пронизан оппозициями, из них магистральные: слово “неложное” — слово лживое; “родимой речи таинство” — “писанья видимые”; “животные хлебы” — механистичное; сиюминутное — “миллионы веков”; смерть первая — смерть вторая; но, в целом, все оппозиции восходят к оппозиции Добра и Зла, причем эта оппозиция прослеживается как в личной жизни человека, так и в истории его дома (страны).

В обращении к душе человека важен призыв: “прозри и виждь”. Что именно должна увидеть “прозревшая” душа? Клюев утверждает: “Свет брезжит!” Как известно по Первой Книге Моисеевой “Бытие”, свет связан с первым днем творения: “И сказал Бог! да будет свет. И стал свет. И увидел Бог свет, что он хорош; и отделил Бог свет от тьмы” (Быт 1; 3). Свет, исходящий от Бога, — есть категория Добра. С тьмой (ночью) древние мифологии соотносили категорию Зла, как это мы и видим по апокрифу “Сказание, како сотвори Бог Адама”: увидя первочеловека “древом исколота”, “отгна Господь диавола, и исчезе диавол, прогнан аки тма светом” [10].

Во второй день творения Бог создал “твердь небесную” (Быт 1; 6-8), в третий — сушу и растительность (Быт 1; 9-13). Эти реалии — свет, небо, земля — являются важнейшими категориями Космоса Клюева. Именно с ними связано, по определению Е. И. Марковой, “божественное кольцо” клюевского мироздания, соединившее три космических круга жизни человека [11].

Онтологическая модель клюевского Космоса строится на сопоставлении с “безименными мирами”, канувшими в вечность и не постигшими сути миропорядка. По Клюеву, эти древние законы дошли до нас лишь в зашифрованном виде в словесных обозначениях реалий. В свое время А. Н. Афанасьев различал два периода в развитии языка: период развития форм и период их упадка и расчленения. Первый период “задолго предшествует так называемой исторической жизни народа, и единственным памятником от этой глубочайшей старины остается слово (выделено А. Н. Афанасьевым. — Э.М.), запечатлевающее в своих первозданных выражениях весь внутренний мир человека” [12]. Клюев в своих лингвистических экзегезах идет дальше Афанасьева: он ищет смысл не только в словах, но и в буквах:

Аз Бог Ведаю Глагол Добра —
Пять знаков чище серебра;
За ними вслед: Есть Жизнь Земли —
Три буквы — с златом корабли…

Исследовательница древнеславянской азбуки Л. В. Савельева пишет, что “более чем за одиннадцать веков пользования азбукой исходный смысл большинства буквенных имен сильно поблек или затемнился”. “Однако, — продолжает исследовательница, — нельзя не заметить, что в ключевых словах азбуки — наименованиях предметного характера — легко узнаются привычные, традиционные символы христианской культуры, представляющие “вечные истины”: добро, покой, слово…” [13]. Именно эти изначальные символы христианской культуры и “воскрешает” Клюев. Трудно сказать, знал ли поэт азбучную молитву Первоучителя славян, но его трактовка близка “благовествованию” Кирилла:

Я грамоту осознаю. Говори: Добро существует!
Живи совершенно, Земля! Но как?
Люди, размышляйте! У нас потустороннее прибежище.
Скажи слово истинное. Наученье избирательно:
Херувим, — отрешением печали, — или червь [14].

Первой заметила близость буквенной расшифровки Клюева азбучной молитве Кирилла петрозаводская исследовательница Е. И. Маркова. В книге “Творчество Николая Клюева в контексте севернорусского словесного искусства” она пишет: “Поменяв название “буки” на “бог”, поэт выводит формулу бытия: Я — Бог ведаю глагол (слово) добра. Глагол добра есть жизнь” [15]. Не отвергая наблюдения Е. И. Марковой, все же надо заметить, что источником для подобного утверждения Клюева скорее всего была не столько азбучная молитва Кирилла (тем более, что не ясно: знал он ее или нет), сколько философский тезис Н. Ф. Федорова (чьи работы он хорошо знал [16]): “Добро есть жизнь”. В статье “Что такое добро?” (1898) Н. Ф. Федоров разворачивает этот тезис, утверждая, что “добро есть сохранение жизни живущим и возвращение ее теряющим и потерявшим жизнь” [17]. Именно это утверждение русского философа и станет основным в идейном содержании “Поддонного псалма”. В поэме Клюев воссоздаст идеальную модель perpetuum mobile того пространственного ареала, где этот закон действует. Таким идеальным миром для поэта, несомненно, является его крестьянская Россия, псалмопевцем которой он себя и осознает.

Главная функция поэта, по мысли Клюева, должна реализовываться по ветхозаветной модели поучений Иофора, обращенных к Моисею: “Будь ты для народа посредником перед Богом и представляй Богу дела его. Научай их уставам и законам Божиим, указывай им путь Его, по которому они должны идти, и дела, которые они должны делать” (Исх 18; 19-20). Свое избранничество Клюев подтверждает образной сакральной параллелью: “О, ясли рождества моего…” (159) — “И родила Сына Своего первенца, и спеленала Его, и положила Его в ясли…” (Лк 2; 7). Затем поэт выстраивает синонимическую цепочку жизненных “яслей”, фиксирующую этапы постижения “красоты простой / И слова воздушного” (160), это —

Теплая зыбка младенчества,
Ясная келья отрочества,
Дуб, юность мою осеняющий,
Дом крепкий, пространный и убранный…

Именно крестьянский дом и является, по Клюеву, “училищем красоты простой”, позволяющим постичь в микрокосме вечные законы бытия. Образная цепочка — ясли, зыбка, келья, дуб, дом — завершается развернутым символом “буреприимной России”, метонимической частью которой является и сам поэт. Пространственным знаком, соединяющим микромир поэта и макромир крестьянской России, в поэме Клюева становится иконографическое изображение начальной буквы славянской азбуки (Азъ), только не в кирилличном, а в глаголичном обозначении —, которое ассоциативно соотносится со знаковым начертанием человека, дерева, креста, земли и пространственных координат частей света. В целом же, облик “Руси буреприимной” традиционно соотносится с женским символом, но в вариативном исполнении:

Вижу тебя не женой, одетой в солнце,
Не схимницей, возлюбившей гроб и шорохи
часов безмолвия…

В данном случае отрицательное сравнение Руси с “женой, одетой солнцем”, связано с двумя контекстами. С одной стороны, — библейским, ибо выражение “жена, одетая солнцем” есть прямая цитата из Откровения Иоанна: “И явилось на небе великое знамение — жена, облеченная в солнце…” (Откр 12; 1), с другой стороны — с идеей Вечной Женственности. В характеристике Руси Клюев не приемлет небесную сакрализацию, а по примеру хлыстов ориентируется на земное содержание [18], представляя Родину

…бабой-хозяйкой, домовитой и яснозубой,
С бедрами, как суслон овсяный,
С льняным ароматом от одежды…

Называя Русь “бабой-хозяйкой”, Клюев сразу же определяет ее этно-социо-возрастной статут. По В. Далю, баба — это “замужняя женщина низших сословий, <…> после первых лет, когда она была молодкою” [19]. В крестьянских семьях женщина оценивалась не но внешней красоте, а по физическому здоровью (у Клюева — “баба-хозяйка” — “яснозубая”). Вот почему другой женский облик — “схимницы, возлюбившей гроб” — тоже не сопоставим с обликом Руси, “бабы-хозяйки”.

Коль скоро Русь-“баба” тесно связана с домом (она — “домовита”), то поэт вслед за “портретным” изображением ее дает характеристику деревенской постройки:

Твоя изба рудожелта,
Крепко срублена, смольностенна…

В описании “бабы-хозяйки” и “избы” Клюев применяет объединяющие их природные уподобления: у “хозяйки” — бедра, “как суслон овсяный”, а “изба” — “рудожелта”, т. е. теплокровная [20], ибо “руда” — древнее обозначение крови. “Баба-хозяйка” — эпицентр клюевского космоса. Утвердив его, поэт в последующем повествовании рассматривает горизонтальные отношения “центра” с “периферией”, начиная с описания сакрального элемента — деревенской печи, от которой веет “дух сёмги и мёда”. Затем изображается “балагур-кот” “на лежанке / И с парчёвою сказкой за пряжей”, далее — двор, который “светл и скотинушкой тучен” [21]. Поэт перечисляет основных животных крестьянского хозяйства: коров, овец, коней. Однако перечисления помощников людей даются в плане символического обозначения качеств крестьянской России — ее достатка, добропорядочности, христианского поведения. Поэтому, с одной стороны, поэт говорит, что у “коров сытно-мерная жвачка, / Липки, сахарно-белы удои” (160), а с другой, отмечает, что в коровьих глазах сквозит “человеческий разум”. Получается, что не только человек постиг экологическую взаимосвязь мироздания, но и животные воспринимают биологические ритмы, которые обозначаются в поэме не только указанием на “сытномерную жвачку” коров, но и указанием того, что у них “шерсть в черед с роговицей линяет”. В последующем описании овец и коней видны христианские аллюзии:

Тишиною вспоенные овцы
Шелковистее ветра лесного;
Сыты кони овсяной молитвой
И подкованы веры железом…

“Поддонный псалом”

Конь в славянской культуре “одно из наиболее мифологизированных священных животных. Конь — атрибут высших языческих богов (и христианских святых)…” [22], поэтому оксюмороны (“овсяная молитва”, “подкованы веры железом”) не представляются странными в контексте “Поддонного псалма”.

Описание крестьянского двора в поэме дается одним предложением, в котором характеристики коров, овец, коней отделены друг от друга точкой с запятой. Вслед за перечислением домашних животных Клюев переключает внимание читателей на вертикальную ось:

Ель Покоя жилье осеняет…

“Ель Покоя” предстает у Клюева как знак Мирового Древа, которое одновременно является и Древом Жизни, содержащим в славянской мифологии семантику древа животного, райского древа [23]. У Клюева в ветвях “Ели Покоя” гнездится Сирин, он

Учит тайнам глубинным [24] хозяйку, —
Как взмесить нежных красок опару;
Дрожжи звуков всевышних не сквасить,
Чтобы выпечь животные хлебы,
Пищу жизни, вселенское брашно…

Клюевский знак Мирового Древа связан с природной флорой Русского Севера, но не только. Ель — символ полисемантический, аллюзивно сопряженный с различными явлениями жизни человека. Для клюевского контекста немаловажно то, что “по грамматическому роду своих названий в славянских языках ель — по преимуществу дерево женское” [25]. Клюев, видящий символику во всем, в том числе и в графике, мог увидеть параллель силуэтов дерева (ели) и женщины, совместить их защитные функции [26]. Сирин, гнездящийся в ветвях “Ели Покоя”, тоже оправдан культурными традициями. Т. А. Агапкина пишет, что “среди <…> сюжетов, связывающих ель и церковь как сакральные фольклорные центры, — многочисленны русские предания о явлении на елях чудотворных икон…” [27]. У Клюева на “Ели Покоя” не чудотворная икона, а сама райская птица. Сирин часто изображался в рисованном лубке, начало которому положили старообрядцы и производство которого, как пишет Е. И. Иткина, “было сосредоточено по большей части на севере России — в Олонецкой, Вологодской губерниях…” [28]. Клюев мог видеть подобные лубки, и не только с изображением Сирина, но и посвященные сакральным явлениям староверия, например, лубок “Родословие Соловецкого монастыря”. Данный лубок является как бы матрицей модели клюевского Космоса: гигантское древо произрастает из древлеправославного храма, являющегося центром замкнутого монастырского пространства. Двери в монастырской стене расположены на одной оси с храмом и древом, к закрытым дверям ведет ступенчатая дорога [29]. Клюев модифицировал это изображение, вместо лиственного дерева ввел хвойное (как знак вечности), в ветвях которого поселился Сирин. С этим образом у поэта связано и определение Древа Жизни как Ели Покоя. Дело в том, что в фольклорных представлениях Сирин — птицедева несравненной красоты, обладающая чарующим голосом, “кто послушает ее голос, забывает обо всем на свете и умирает, причем нет сил, чтобы заставить его не слушать голос Сирина, и смерть для него в этот миг — истинное блаженство!” [30]. Связано это с тем, что “райское пение Сирина служит образцом божественного слова, пленяющего человека” [31]. Но Сирин не любит шума и крика, райская птицедева свыклась с тишиной и покоем. “Покой” — важная философская категория клюевского мировоззрения. В 1935 г., находясь в ссылке в Томске, Клюев напишет письмо Надежде Федоровне Христофоровой-Садомовой с наставлением: “Будьте в покое, и раскаленные стрелы сатаны возвратятся туда, откуда они прилетели. Ибо ведь “Христос есть мир <...> наш” (Ефес 2, 15). Никогда не выходите из этого покоя, если вы хотите возрастать в очищении” [32] ([33]).

В “Поддонном псалме” Сирин учит хозяйку “тайнам глубинным”. О каких “тайнах глубинных” идет речь? Помочь разобраться может следующий текст поэмы:

Побывал я под чудною елью
И отведал животного хлеба,
Видел горницу с полкой божничной,
Где лежат два ключа золотые:
Первый ключ от Могущества Двери,
А другой от Ворот Воскрешенья…

“Животный хлеб”, насытивший поэта, — это Евхаристический знак; вкушение “животного хлеба” означает приближение к Божественной Истине, которая есть смысл жизни и конечная цель всего сущего. Именно в крестьянской избе, по Клюеву, и содержится онтологическая разгадка. Два ключа, лежащие на божничной полке, связаны и идеями двух смертей: смертью первой и смертью второй, с исчезновением человека и с его духовным возрождением. Для человека страшна не первая смерть, ибо это является особенностью его земного пребывания. “Смертию умрете” (Быт 2; 17) предостерег Бог Адама и Еву, но они пренебрегли предостережением Бога, отведали запретного плода и сделались смертными. Клюев так описывает смерть первую:

От земли, словно искра из горна,
Как с болот цвет тресты пуховейной,
Возлетает душевное тело,
Чтоб низринуться в черные воды —
В те моря без теченья и ряби;
Бьется тело воздушное в черни,
Словно в ивовой верше лососка;
По борьбе же и смертном биеньи
От души лоскутами спадает.

Следуя богословским традициям, Клюев различает три ипостаси человека: тело — душу — дух. “Полный церковно-славянский словарь” определяет душу как “начало жизни чувственной, общее человеку с бессловесными животными” [34]. Высшая ипостась человека определяется духом. Клюев, изображая трансформацию человека после смерти первой, противопоставляет дух и телу, и душе:

Дух же — светлую рыбью чешуйку,
Паутинку луча золотого —
Держит вар безмаячного моря:
Под пятой невесомой не гнется
И блуждает он, сушей болея…

Подобная трактовка не расходится с канонической, тот же “Полный церковно-славянский словарь” говорит о духе, как о “высшей способности в человеке”, связанной “непосредственно с Духом Божиим” [35]. Однако не только тело подвержено смерти, но и душа, и дух человека. И это уже есть смерть вторая и окончательная [36]. В «Откровении Иоанна Богослова» об этом говорится так: “Блажен и свят имеющий участие в воскресении первом: над ними смерть вторая не имеет власти…” (Откр. 20; 6), “И смерть и ад повержены в озеро огненное. Это — смерть вторая” (Откр. 20; 14). Об этом же писал своим последователям Аввакум: “…Убоимся вторыя смерти, еже есть вечная муки!” [37]. В “Поддонном псалме” Клюева искания духа, приведшие к лжеистине, заканчиваются смертью второй:

Но едва материк долгожданный,
Как слеза за ресницей, забрезжит,
Дух становится сохлым скелетом,
Хрупче мела, трухлявее трута,
С серым коршуном-страхом в глазницах,
Смерть вторую нежданно вкушая.

Как преодолеть “смерть вторую” — об этом и идет речь в лингвистических рассуждениях Клюева: поэт выделяет девять букв славянской азбуки, давая им и их числовому выделению символическое обозначение. Число 9 — божественное число, и не случайно после выведения всемирного закона Добра (“Глагол добра есть жизнь”) Клюев пишет:

И напоследки знак ита —
Змея без жала и хвоста…

Открытие Клюевым мирового закона Добра сродни признанию царя Давида: “Господи! Ты вывел из ада душу мою и оживил меня, чтоб я не сошел в могилу” (Пс 30 (29); 4), т. е. спас от “второй смерти”. А преодоление “второй смерти” приводит к вселенской гармонии. Е. И. Маркова пишет по этому поводу: “У глагола добра много противников, и все же оно одерживает победу и заставляет бывшего врага служить себе. Не случайно в конце алфавита — “змя безъ жала и хвоста” [38].

И здесь мы подходим к одной утопической идее Клюева, связанной с политическими событиями в стране. Революция 1917-го года осмысляется поэтом как возрожденческий этап русской истории:

По Морю морей плывут корабли с золотом:
Они причалят к пристани того, кто братом
зовет Сущего,

Кто, претерпев телом своим страдание,
Всё телесное спасет от гибели
И явится Спасителем мира.

Поэт мыслит себя передаточным звеном в эзотерической родовой взаимосвязи. Этим объясняется содержание “странной”, на первый взгляд, строфы:

Приложитесь ко мне, братья [39],
К язвам рук моих и ног:
Боль духовного зачатья
Рождеством я перемог!

“Приложитесь ко мне, братья” — явная метафорическая параллель со словами Христа: “Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас” (Мф 11; 28). В клюевском тексте это обращение надо трактовать в хлыстовском понимании поэтом революционных событий в стране: Клюев воспринимал “кровавые жертвы революции как знак сораспятия России Христу” [40]. Отсюда и мессианское содержание последующих строф:

Он родился — цветик алый,
Долгочаемый младень:
Серый камень, сук опалый
Залазурились, как день.

Снова голубь Иорданский
Над землею воспарил:
В зыбке липовой крестьянской
Сын спасенья опочил.

Здесь надо обратить внимание на то, что Клюев не говорит о рождении “сына спасения”, а употребляет глагол “опочил” [41], однокоренной со словом покой, важной лексемой в характеристике “Руси буреприимной”.

Завершается поэма Клюева призывом готовиться к “пиру мужицкому”:

Бельте, девушки, холстины,
Печь топите для ковриг:
Легче отблеска лучины,
К нам слетит Архистратиг.

Пир мужицкий свят и мирен
В хлебном Спасовом раю,
Запоет на ели Сирин:
Баю-баюшки баю.

Сирин, некогда учивший “тайнам глубинным” хозяйку-Русь, теперь, в новых исторических обстоятельствах, поет колыбельную песню, как знак достигнутой гармонии, когда

От звезды до малой рыбки
Всё возжаждет ярых крыл,
И на скрип вселенской зыбки
Выйдут деды из могил.

“Человек как существо двоемирное жаждет всеединства и цельности, полноты существования…”, — пишет В. А. Марков [42]. Поиски Клюевым гармонического всеединства закономерно привели его к философии “общего дела” Н. Ф. Федорова [43] и приятию им федоровского искусства “действительности”: “Вопрос об искусстве, — утверждал Н. Ф. Федоров, — “чем оно должно быть” — будет вопросом о братском объединении для обращения слепой силы природы в управляемую разумом всех воскрешенных поколений, т. е. всеобщее воскрешение, будучи полным восстановлением родства, дают и искусству надлежащее направление, укажет ему цель” [44].

“Поддонный псалом” Клюева является художественной реализацией этой идеи любимого им философа, верящего в восстановление “золотого века”. Вслед Н. Ф. Федорову Клюев живописует будущее так:

Станет радуга лампадой,
Море — складнем золотым,
Горн потухнувшего ада —
Полем ораным мирским.

“Радуга” и “море” в финальном контексте “Поддонного псалма” обращены к содержанию Божественного завета, установленного Богом после потопа: “И не будет более вода потопом на истребление всякой плоти. И будет радуга в облаке, и Я увижу ее, и вспомню завет вечный между Богом и между всякою душою живою во всякой плоти, которая на земле” (Быт 9; 15-16). Е. Н. Трубецкой трактует видение радуги как знак прекращения “всеобщего губительного течения смерти” и осуществления “единой божественной жизни в многообразии ее форм и о приобщении ее движения к недвижимому вечному покою” [45]. Для Клюева таким “недвижимым вечным покоем” всегда был крестьянский дом, к которому, как полагал поэт, и вынесет Россию революционный “потоп”:

По тому ли хлебоборью
Мы, как изморозь весной,
Канем в Спасово поморье
Пестрядинною волной.

Последняя строфа “Поддонного псалма” варьирует стихи из Псалтири: “Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться. / Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим” (Пс 23 (22); 1-2).

“Поддонный псалом” конструирует не только особый “образ мира” (в традициях философской концепции Н. Ф. Федорова), но и передает “образ” автора, чьи метафоры-иносказания являются “средством самовыражения личности и мирообразующим фактором” [46]. Н. Д. Арутюнова в книге “Типы языковых значений” отмечает, что “реальный мир один и един. Идеальный мир вариативен. Он распадается на множество возможных миров” [47]. Один из таких “возможных миров” и показал Клюев в “Поддонном псалме”. Свой утопический “возможный мир” он выстраивал в традициях культурного синкретизма, который, как верно подметила И. П. Сепсякова, придает поэзии Клюева “межвременный характер” [48].


Примечания

[1] О роли в творчестве Клюева философских идей Н. Ф. Федорова см.: Семенова С. Г. Поэт “поддонной” России (религиозно-философские мотивы творчества Николая Клюева) // Николай Клюев. Исследования и материалы. — М., 1997. — С. 21–53.
[2] Комментарий текста поэмы “Медный Кит” см: Трофимов И. В. “…Смертию на смерть наступи” (Опыт истолкования поэмы Николая Клюева “Медный Кит”) // Русская поэзия: год 1919-й. — Даугавпилс, 1998. — С. 89–98.
[3] Даль В. Толковый словарь живого великорусского языка. Т. 1–3. — М., 1982. — Т. 3. — С. 171.
[4] Полный церковно-славянский словарь. — М., 1993. — С. 521.
[5] Там же. — С. 522.
[6] История русской словесности. Изд.2, испр. и доп. — СПб., 1907. — Ч. I. Вып. II. История русской письменности от начала до XVIII в. / Сост. В. В. Сиповский. — С. 23.
[7] Клюев Н. Песнослов. — Пг., 1919. — Кн. вторая. В дальнейшем в тексте даются ссылки на это издание.
[8] Размышления Клюева о взаимосвязи будущего человечества с исчезающим Словом подтверждаются героем перестроечных времен, писателем андеграунда, который “в своих криках пророчествовал о человеке погибающем — о “человечестве, которое учится жить вне Слова, потому что осталось без слова…” (Макании В. Андеграунд, или Герой нашего времени. — М., 1998. — С. 296).
[9] Радищевский эпиграф, в свою очередь, является цитатой из поэмы В. К. Тредияковского “Телемахида” (1766).
[10] Хрестоматия по древней русской литературе / Состав. Н. К. Гудзий. Изд. 8. — М., 1973. — С. 92.
[11] Маркова Е. И. Творчество Николая Клюева в контексте севернорусского словесного творчества. — Петрозаводск, 1997. — С. 174.
[12] Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу. В 3 т. — М., 1994. — Т. 1. — С. 5–6.
[13] Савельева Л. В. Славянская азбука: дешифровка и интерпретация первого славянского поэтического текста // Евангельский текст в русской литературе ХVIII—ХХ веков. Цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр. Сб. науч. тр. — Петрозаводск, 1994. — С. 13.
[14] Там же. — С. 22.
[15] Маркова Е. И. Творчество. — С. 174.
[16] Хорошее знание Клюевым философской концепции Н. Ф. Федорова запечатлело следующее замечание поэта Борису Филиппову: “…Мы, мужики, вперед глядим. Вот, у Федорова — читал ты его, ась? — “город есть совокупность небратских состояний”. А что ужасней страшной силы небратства, нелюбви?” (Клюев Н. Собр. Соч. В 2 т. — Мюнхен, 1969. — Т. 1. — С. 581).
[17] Федоров Н. Ф. Сочинения. М, 1982. — С. 608.
[18] Аналогичную трансформацию сакрализации небесного в земное видим мы в поступках героя романа Д. Мережковского “14 декабря”. Князь Голицын в Алексеевском равелине, после свидания с женой, “стал на колени, нагнулся, раздвинул влажную траву и припал губами к земле. “Любить землю грех, надо любить небесное”, — вспомнил и засмеялся, заплакал от радости. Целовал землю и шептал: — Земля, земля, Матерь Пречистая!” (Мережковский Д. С. Собр. соч. В 4 т. — М., 1990. — Т. IV. — С. 215).
[19] Даль В. Толковый словарь. — Т. 1. — С. 32.
[20] “Жизнь есть дом, — писал в 1911 г. В. В. Розанов, — а дом должен быть тепел, удобен и кругл” (Розанов В. В. Уединенное. — М., 1990. — С. 440). Возможно, Клюев был знаком с подобными мыслями Розанова, о чем свидетельствует “Протокол обыска” 1934 г.: “Взято для доставления в ОГПУ <…> книга В. В. Розанова “Люди лунного света” (Куняев Станислав, Куняев Сергей. Растерзанные тени. Избранные страницы из “дел” 20-30-х годов. — М., 1994. — С. 204-205).
[21] Рассматривая отношение крестьян Поонежья к труду, современный исследователь отмечает, что “Традиция осветила крестьянский труд, придала ему статус обряда религиозного действия, в котором могли прослеживаться архетипические ассоциативные связи: <…> храм и дом (хоромины) напоминали ковчег спасения, где “каждой твари по паре”…” (Матюнин В. Н. Духовные аспекты отношения к труду крестьян Поонежья (ХIХ-ХХ вв.) // Народная культура Русского Севера. Живая традиция. — Архангельск, 1998. — С. 33-34).
[22] Славянская мифология. Энциклопедический словарь. — М., 1995. — С. 228.
[23] Петрухин В. Я. Древо жизни. Библейский образ и славянский фольклор // Живая старина. — 1997. — № 1. — С. 8.
[24] Возможно, здесь наблюдается параллель с ветхозаветным определением “тайны глубинной” как “тайны Господней”. См.: Дан 2; 26–28.
[25] Агапкина Т. А. Ель // Живая старина. — 1997 — № 1. — С. 5.
[26] “Еловые ветки широко использовали для защиты строений и культурного пространства от непогоды” (Агапкина Т. А. Ель. — С. 5).
[27] Там же. — С. 5.
28] Иткина Е. И. Русский рисованный лубок конца XVIII — начала XX века. Из собрания Государственного Исторического музея. — М., 1991. — С. 7.
[29] Там же. — С. 161.
[30] Грушко Е., Медведев Ю. Словарь славянской мифологии. — Нижний Новгород, 1995. — С. 284.
[31] Персонажи славянской мифологии /Рис. словарь / Сост. А. А. Кононенко, С. А. Кононенко. — Киев, 1993. — С. 175.
[32] Клюев Н. Письма к Н. Ф. Христофоровой-Садомовой / Публ. А. И. Михайлова // Север. — Петрозаводск, 1994. — № 9. — С. 131.
[33] Клюевская цитата из «Послания к ефесянам апостола Павла» не точна, 15-й стих 2-й главы следующий: “Упразднив вражду Плотию Своею, а закон заповедей учением, дабы из двух создать в Себе Самом одного нового человека, устрояя мир…”.
[34] Полный церковно-славянский словарь. — С. 159.
[35] Там же. — С. 158.
[36] С. И. Муравьев-Апостол в романе Д. С. Мережковского “14 декабря” осмысляет свое поведение на Сенатской площади так: “Первой смертью не умер, чтобы умереть второй” (Мережковский Д. С. Собр. Соч. — Т. IV. — С. 216).
[37] Пустозерская проза / Сост., предисл., комментарий М. Б. Плюхановой. — М., 1989. — С. 171.
[38] Маркова Е. И. Творчество. — С. 174.
[39] В 1918 г. Есенин в письме к Иванову-Разумнику неприемлемой им фразой “Приложитесь ко мне, братья” подчеркнет свой разрыв с Клюевым.
[40] Юхименко Е. М. Народные основы творчества Н. А. Клюева // Николай Клюев Исследования и материалы. — М., 1997. — C. 9.
[41] В «Словаре» В. Даля приводятся следующие трактовки слову “опочить”: спать, покоиться, отдыхать лежа; отойти ко сну, уснуть, почивать (Даль В. Толковый словарь. — Т. 2. — С. 683).
[42] Марков В. Миф. Символ. Метафора. Модальная онтология. — Рига, 1994. — С. 209.
[43] Идейная связь фразы “Выйдут деды из могил” с философией “общего дела” Н. Ф. Федорова отмечается и в комментариях Б. А. Филиппова к “Сочинениям” Клюева (Клюев Н. Собр. Соч. В 2 т. — Мюнхен, 1969. — Т. 1. — С. 555).
[44] Федоров Н. Ф. Сочинения. — М, 1982. — С. 562.
[45] Трубецкой Е. Н. Смысл жизни. — М., 1994. — С. 112.
[46] Марков В. Миф. Символ. Метафора. Модальная онтология. — Рига, 1994. — С. 219.
[47] Арутюнова Н. Д. Типы языковых значений. — М., 1988. — С. 95.
[48] Сепсякова И. П. Языческое, старообрядческое и христианское начала в поэзии Николая Клюева // Евангельский текст в русской литературе ХVIII-ХХ веков. Цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр. Сб. научн. тр. — Петрозаводск, 1994. — С. 340.

Э. Б. Мекш,
Даугавпилсский педагогический университет, Латвия
Опубл.: Мекш Э. Б. Аз Бог Ведаю Глагол Добра (“Избяной космос” как будущность России в “Поддонном псалме” Н. Клюева) // Славянские Чтения. I / Даугавпилсский центр русской культуры (Дом Каллистратова); Даугавпилсский педагогический университет: Кафедра русской литературы и культуры. — Даугавпилс-Резекне: Изд-во Латгальского культурного центра, 2000. — С. 171–185.
Клюевослов
Поделиться: